К вопросу о социологии государства и культуры. Принципиальные основания. Социологическое понятие культуры, страница 13

Возникающим когда-либо в релятивистской запутанности, множественности и внешней размягченности из личного переживания, для каждого, кто проверяет себя, ответом о существующей еще опоре служат верные, мудрые слова Гёте о непреложности “собственного закона”: “Да, только так — и отступить нельзя” (“Таким ты должен быть, от себя ты убежать не можешь!”). Сущность того, чем человек является, предначертана. Но понятое однажды, это относится не только к индивидууму, который непосредственно это переживает и для которого это отлито в слово, но и совершенно в такой же степени к временам и культурам. Ведь только кажется, что, стремясь узнать и понять существование других народов, прошедших времен и их образ, можно потерять себя. В действительности у этих народов заимствуют только то, чем уже виртуально располагают. То обстоятельство, что мы колеблемся между этими временами и народами и ощущаем “относительность” адекватного выражения собственного бытия, на которое можно ориентироваться, и данного нам подобия и символа, в котором мы видим и представляем вечное, означает, что мы живем в период собственной неспособности выразить бытие и мучительно ищем спасения в чужом выражении. Именно это, а не многообразие и полнота явления есть причина мнимой релятивизации, под которую подпадает и абсолют. В действительности и тогда чуждое выражение бытия не постигается в своих глубинах. Оно остается адекватным выражением существования только других народов и времен. Это не делает его менее абсолютным, но именно благодаря этому оно становится таковым. Ибо только в конкретной (в недоступной глубинной чужой сущности) исключительности форм индивидуальных существований народов и времен проявляет себя абсолют на земле. Во всяком случае для того типа людей, которые способны видеть абсолютное только в “образе” и которым недостаточно созданной для этого интеллектуальной формулы.

Итак, релятивизм нашего панисторического и пансциентистского времени есть не что иное, как симптом собственной слабости, симптом отключенности от способности к выражению в образе и отсюда — от способности жизни в абсолютном. Поскольку мы по какой-то причине не можем в выросшем на собственной почве образе представить и увидеть вечное, мы блуждаем на поле сражения всех времен и народов и, замерзая, укрываемся то в обломках образов чужих богов, то облекаемся в их одежды.

От этого состояния время ищет каким-либо образом пути спасения. И оно обрело бы эти пути, если бы ему была дарована возможность создавать символический образ. Пока ему это не дано, оно с отчаянием вопрошает: “Каковы условия этого? В чем причина Каиновой печати собственной отверженности, каково основание большей силы других времен и исторических образований?” Однако внезапно все эти чудесные образы других народов, служившие до тех пор средством душевного переоблачения и страстной мимикрии, превращаются в нечто иное. Из суррогата переживания они сразу же становятся материалом познания, на который мы пытаемся ориентироваться. И в этот момент возникает то, к чему я здесь вкратце подводил, — новая наука, вырастая повсюду тем или иным способом из этого основного переживания, одновременно воспринятая учеными и обычными людьми, поглощая весь материал истории и познания современности, пытается найти ответ на вопрос об условиях образования символов на земле, о закономерностях возникновения освобождающего мира явлений. Безразлично, как ее называть — социологией культуры, морфологией культуры или любым другим образом. Она ждет от истории и мира образов человечества нечто подобное тому, что Гёте в свое время ждал от истории природы3. Социология культуры стремится взорвать границы “линнеевской системы”, системы только фактического, разложенного по полочкам бытия бесконечного мира исторических явлений, найти связующее нечто, из которого мир прорастет в своем многообразии; она стремится созерцать его субстанцию как бы еще текучей и связанной, понять, исходя из этого, условия его различных кристаллизации и таким образом обрести ключ к его многообразию, к его формам движения, к его периодам упадка и взлета, к ответу на вопрос о судьбе, о котором я уже говорил.