Кристаллизация этнической идентичности в процессе массовых этнофобий в Российской империи (2-ая половина XIX века), страница 9

Спровоцированное совокупностью внешних обстоятельств (ошибки внутриполитического курса правительства, нарастающий экономический кризис и чрезмерно усилившаяся социальная напряженность, застарелые культурно-исторические антагонизмы, провоцирующая роль прессы, наконец, экстраординарное событие — убийство императора) коллективное бессознательное вырвалось на свободу… Ринувшиеся в борьбу против воображаемого чужого за воображаемое свое силы консолидировались двояким образом. Помимо действия конфессионального интегратора (дифференциация и (самоидентифицикация по линии: мы, православные — они, иудеи), включился и этнический интегратор, который устанавливал свою «линию водораздела»: мы, русские — они, евреи. Тот факт, что в ходе юдофобской кампании русский этнический интегратор консолидировал низшие, в большей степени, маргинальные, слои российского общества, только лишний раз

19

убеждает в мысли относительно присущего этнофобиям «универсального свойства» провоцировать и даже форсировать сложные процессы этнической самоидентификации.

Эпидемии полонофобии, германофобии и юдофобии в империи — события беспрецедентные. Они не только повлияли на политический курс и характер внутренней политики правительства, но — прежде всего — оказали чрезвычайно серьезное воздействие на умы. Столь крупные вспышки этнофобий не могли не стать мощнейшим мобилизующим фактором. Как это сработало, в частности, на примере полонофобии?

Расцвет газетно-журнального дела в условиях стремительно и бурно модернизировавшегося общества стимулировал поиски идентичности. Сразу же включился механизм этнической мобилизации. Польское восстание в силу понятных причин оказалось «подходящим» внешним раздражителем для эскалации негативных чувств и эмоций достаточно больших групп народа и для их консолидации. Традиционное недоверие (если не сказать — нелюбовь) к полякам, основанные на огорчительных исторических воспоминаниях, конфессиональной их чужеродности, спонтанное нагнетание (извне и изнутри) гипертрофированных страхов перед ними, как враждебной и агрессивно настроенной силой, распространение ложных слухов о произведенных ими злодеяниях (самого фантастического толка), твердая, хотя и ни на чем не основанная, убежденность в правдивости циркулирующей информации о преступлениях поляков, нарастание опасений на личностном уровне, стихийный порыв к объединению с себе подобными (в общей системе координат: они — поляки, мы — русские) и рекрутирование сторонников, чувство группового единения с большой общностью, наконец, реализация этничности в утверждающее себя самоосознание.

В случае с польским сепаратизмом массовое сознание прониклось сильным и глубоким имперским чувством, мгновенно сплотившим самые разнородные общественные слои, ещё не так давно совершенно чуждые друг другу. Это чувство оказалось куда прочнее даже самых привлекательных

20

либеральных идей с их умозрительными представлениями о свободе, всеобщем равенстве и братстве народов…

Примечательно, что длительная и кровопролитная Кавказская война, от которой казна понесла огромные убытки (в том числе и громадные человеческие потери, общая численность которых за несколько десятилетий достигла почти 30. тыс. офицеров и солдат), не вызывала в российском обществе ни антикавказских настроений, ни тем более, кавказофобии. Возможно, одна из причин заключалась в том, что народы Кавказа находились слишком далеко от Петербурга и Москвы и в очень слабой мере были вовлечены в процессы социального переустройства. Но — что важнее — они воспринимались русским общественным сознанием, как более низший, отсталый социум. Либеральные круги даже сочувствовали борьбе горцев против самодержавия, что получило блестящее подтверждение в русской гуманистической литературе.

Вектор этнофобий был направлен не вовне, а внутри империи. И объектами их становились «свои», отнюдь не чужие народы (даже германофобия распространялась на «своих немцев», а не на Германию в целом). Но «своими» эти народы были лишь в высоком политико-государственном смысле, отнюдь не в метафизическом. И главную роль здесь играла скорее не этническая чужеродность (поляки являлись генетически родственным народом, славянами), а конфессиональная. Для русского национального сознания, накрепко сцементированного православием, гораздо легче было признать за своего представителей иного этноса, нежели конфессии. В рамках же имперской идентичности и поляки, и немцы, и евреи считались, несомненно, «своими».