Закат Европы. Очерки морфологии мировой истории, страница 18

Но никто из них не достиг той высоты рассмотрения, с которой это противоречие распадается в ничто и которая все же могла бы быть достигнута. Здесь перенос каузального принципа из естествознания в историческое исследование отомстил за себя. Бессознательно пришли к поверхностно копирующему физическую картину мира прагматизму, который лишь маскирует и запутывает, а не поясняет совершенно иначе устроенный язык форм истории. Желая подчинить массу исторического материала углубленной и упорядочивающей концепции, не нашли ничего лучшего, как выделить один комплекс явлений в качестве первичного, т. е. причины, а остальные сообразно этому трактовать как вторичные, т. е. следствия или действия. Не только практики, но и романтики ухватились за это, поскольку история не открыла своей собственной логики даже их мечтательному взгляду, а потребность в констатации имманентной необходимости, наличие которой ощущалось, была чересчур сильна, если только не собирались вообще, подобно Шопенгауэру, брюзгливо повернуться к истории спиной.

11

Будем без обиняков говорить о материалистическом и идеологическом способах видения античности. В первом случае объявляют, что опускание одной чаши весов имеет своей причиной подъем другой. Доказывают, что так оно и есть без исключений, -- доказательство, что и говорить, разительное. Мы имеем, таким образом, причины и следствия, причем -- и это разумеется само собою -- социальные и сексуальные, на худой конец и чисто политические факты представляют собою причины, а религиозные, духовные и художественные -- следствия (насколько вообще материалисту свойственно говорить о последних как фактах). Идеологи, напротив, доказывают, что подъем одной чаши следует за опусканием другой, и доказывают они это с такой же точностью. Они погружаются в культы, мистерии, обычаи, в тайны стиха и линии и едва ли удостоивают хоть одного косого взгляда мещанскую повседневность, это мучительное следствие земного несовершенства. Обе стороны, отталкиваясь от каузального ряда, доказывают, что противники явно не видят или не желают видеть истинной взаимосвязи вещей, и кончают тем, что шельмуют друг друга как слепых, поверхностных, глупых, абсурдных или фривольных, забавных хрычей или плоских филистеров. Идеолог приходит в ужас, когда кто-либо принимает всерьез финансовую проблему у эллинов и, скажем, вместо глубокомысленных изречений дельфийского оракула выбирает темой разговора денежные операции широкого охвата, которые производили жрецы оракула с депонированными у них богатствами. Политик же мудро усмехается над тем, кто расточает свое вдохновение на сакральные формулы и облачение аттических эфебов, вместо того чтобы писать книгу об античной классовой борьбе, нашпигованную множеством современных модных словечек.

Один тип задан уже в Петрарке. Он создал Флоренцию и Веймар, понятие Ренессанса и западный классицизм. Другой обнаруживается с середины XVIII столетия, и время его появления совпадает с началом цивилизованной хозяйственной политики большого города, следовательно, прежде всего в Англии (Грот). По существу здесь имеет место противостояние взглядов культурного и цивилизованного человека -- слишком глубокий и слишком человеческий контраст, не позволяющий ощутить или и вовсе преодолеть шаткость обеих позиций.

Даже материализм действует в этом пункте идеалистически. Даже он, не зная того сам и не желая, поставил свои прозрения в зависимость от своих желаний. Фактически наши лучшие умы все без исключения почтительно склонились перед образом античности и отреклись в этом единственном случае от не знающей границ критики. Исследование древности всегда сдерживалось в свободе и силе анализа и стушевывалось в результатах каким-то почти религиозным благоговением. Во всей истории не найти второго примера такого страстного культа, который воздавался бы одной культуре памятью другой. То, что мы идеально связали Древний мир и Новое время "Средними веками" -- целым тысячелетием мало оцененной и почти пренебрегаемой истории, -- это также со времен Ренессанса стало выражением нашего подобострастия. Мы, западноевропейцы, принесли в жертву "древним" чистоту и самостоятельность нашего искусства, осмеливаясь творить лишь с оглядкой на "священный образец"; в наше представление о греках и римлянах мы каждый раз вкладывали, вчувствовали то, чего нам недоставало или на что мы надеялись в глубинах собственной души. Какой-нибудь остроумный психолог расскажет нам однажды историю этой губительнейшей иллюзии, историю того, что мы со времен готики каждый раз почитали как античное. Мало таких задач, которые были бы более поучительными для прочувствованного понимания западной души, от императора Оттона III, этой первой, и до Ницше, этой последней жертвы Юга.