Американцы в конце тысячелетия: как мы научились любить масс-медиа и забыли, кто мы такие, страница 7

Эти и прочие вопросы вызвали к жизни крайне любопытный феномен. Во время импичмента журналисты в массе каялись с телеэкранов, сознаваясь, что, кажется, слишком далеко зашли, и обещая в будущем более тщательно разграничивать общественную и частную жизнь. От этого моря крокодиловых слез просто дух захватывало. Конечно, рановато было верить в самобичевание масс-медиа (скорее всего, они просто брали пример с президента, который, бия себя в грудь, клялся больше никогда...), но все же СМИ расписались в глубочайшем непонимании общественных настроений. Возможно, слова обезумевшего ведущего новостей из "Телесети", проклинавшего свою собственную индустрию: "Мы злы, как черти, и терпеть больше не будем!" - впору было превратить в боевой клич аудитории.

Значит, отказ публики купиться на эрзац-ажиотаж вокруг связи Клинтона с Левински доказал, что в Америке существуют недовольные масс-медиа слои? Увы, вряд ли. Но вполне вероятно, что тот, другой слой - поклонники масс-медиа и адепты Интернета, которые, по словам экспертов, составляют большинство американского народа, тоже не совсем существует. Возможно, он - всего лишь греза, порождение подчисток в статистике, творение исследователей, находящихся на содержании у капитанов масс-медиа, которые, в свою очередь, хронически боятся утратить аудиторию.

Гражданин эпохи постмасс-медиа

Вообразите, к примеру, молодую женщину, которую с рождения снимали на кино- и видеопленку, чей голос записывали на магнитофон. Она живет в окружении телевизоров и компьютеров, плееров, проигрывателей компакт-дисков и DVD-аппаратуры, которые имеются в каждой комнате ее дома, так что экраны и усиленные колонками звуки для нее привычнее, чем картины и лай собак, а образы на этих экранах и голоса в ее наушниках принадлежат к ее "семье" (хотя не очень-то ясно, в каких отношениях они находятся с "реальными людьми"); и, что самое важное, эта женщина не чувствует ни особой необходимости загораживать себя от объективов (более того, даже не подозревает, что это может быть необходимо), ни малейшего желания "работать на камеру". Поскольку камера и микрофон присутствуют в ее жизни повсеместно, они больше не являются приметами мира, в который надо стремиться или которого, напротив, следует избегать; "реальность" и "виртуальность" воистину слились в ее голове. Благодаря своему близкому знакомству с медиа она все время "выступает", все время на экране - и именно поэтому воспринимает такое положение вещей как должное.

Если бы нам удалось заглянуть в ее мысли, мы нашли бы ответы на многие интригующие вопросы. Что она испытывает, чувствуя любовь, ненависть, гордость, преданность и другие эмоции? То же самое, что и мы? Что-то иное? Что общего у ее переживаний с нашими? Есть ли в атмосфере расфасованных, стандартизованных звуков и образов - в мире "легкости" Кундеры - хоть что-нибудь "тяжелое", длящееся дольше, чем миг переключения с одного канала на другой? Поскольку каждая болезнь, каждая экзотическая местность, каждый человеческий поступок уже сфотографированы, показаны по телевизору, затерты бесчисленными повторами, превращены в тягомотную банальность, - осталось ли на свете хоть одно явление, которое она могла бы исследовать самостоятельно? При таком широком ассортименте опосредованных переживаний как она может выносить будничную рутину, занимающую 99% нашей жизни?

Должно быть, вы уже узнаете в ней одну из главных героинь "Дивного нового мира" Хаксли или "451° по Фаренгейту" Рея Брэдбери - этих видений беспросветного будущего, где граждан одурманивают наркотиками и телевидением. Моя версия несколько менее мрачна.

Допустим, что как-то раз, смотря передачу, где выступает какой-нибудь очередной философ из числа гуру-пророков самосовершенствования (на частотах кабельного ТВ для "высоколобых" им будет несть числа), она услышит нечто поразительное, некое упоминание о прошлом, о котором она в жизни не слыхала. Она словно бы услышит слабое эхо - нет, испытает нечто более волнительное, точно прикосновение незнакомой руки. Мы могли бы назвать это ощущение любопытством.

Если в ее времена все еще будут существовать книги - авось грядущее окажется не таким недружелюбно настроенным по отношению к грамотности, как его рисует Брэдбери, - она, возможно, отыщет библиотеку или ее аналог. Там чувство, которое она испытала в тот раз, вновь вернется к ней, но в более тревожной форме, и ей почудится, будто она собирается нарушить негласное табу. В этот момент она не просто заглянет через щелку в огромный шкаф с познаниями, который еще не открыла; ей покажется, что во всем ее мировоззрении что-то не так; раньше жизнь казалась ей простой, проблемы - разрешимыми (или невыносимо мучительными в том случае, когда ситуация расходилась с ее ожиданиями), теперь же она увидит жизнь малопредсказуемой, с трудом поддающейся описанию, полной неизвестных ей переменных, с которыми мы отлично знакомы: это Случай, Судьба, Трагедия, Удача и Неизбежность. Если ее любопытство выдержит такой припадок экзистенциального ужаса, она, возможно, откроет книгу, которая выведет ее на другую книгу, а та - на третью. Вместо того чтобы остаться в мире, где нетерпение удовлетворяется нажатием кнопки на пульте, наша героиня, возможно, войдет в целое новое эпистемиологическое царство, где знания добываются по крупицам, а скука может быть увертюрой к творчеству.

Ее образование потребует много времени - всю ее оставшуюся жизнь. Раз от разу она будет начинать и останавливаться и бесконечно проклинать себя за то, что покинула свой безопасный мирок, откуда подглядывала за другими, ради большого, но гораздо более беспокойного мира неопределенностей. Но это именно та отвага, то стремление к Неизведанному, которыми больше всего восторгался Токвиль:

"[Американцы] не видят никаких природных границ человеческой деятельности, и в их представлении то, что еще не осуществлено - это то, чего еще не пытались осуществить американцы".

Перевод С. Силаковой

НЗ № 1 (9), 2000